Отчаяние Кафки
Но с другой стороны, он все больше понимает, и болезнь, конечно же, помогает ему понять, что он принадлежит другому берегу, что ему, изгнанному, нельзя шутить с этим изгнанием, а также нельзя оставаться пассивно повернутым — и как бы раздавленным о ее границы — в сторону той реальности, исключенным из которой он себя чувствует и которой никогда не принадлежал, — так как еще не родился.
В этой новой перспективе трудно увидеть что-либо, кроме абсолютного отчаяния, нигилизма, который многие ему с такой легкостью приписывают. Да, отчаянье — его стихия, это нельзя отрицать; оно — его пространство и его «время». Но его отчаянье никогда не бывает безнадёжным; а надежда — это часто лишь приступ отчаяния: не то, что дает надежду, но то, что не позволяет пресытиться отчаяньем, то, в конце концов чего «приговоренный к концу приговорен также до конца защищаться», и ему обещано, что, возможно, в результате приговор заменят на помилование.
В этой новой перспективе – отчаяния, главное, не повернуться к Ханаану. Блуждание имеет своей целью пустыню, и ее приближение становится отныне новой Землей Обетованной. «Так ты туда меня ведешь?» Да, туда. Но куда это — «туда»? Он никогда там не был; пустыня еще сомнительнее мира, она всегда остается лишь приближением пустыни, и в этой земле блужданий никогда не бываешь «здесь», но всегда «далеко отсюда».
И все же в этой области, где отсутствуют условия для подлинного обитания, где нужно жить в недоступной пониманию разлученности, в изгнании, из которого тоже оказываешься изгнанным, как и из себя самого, в этой области — области заблуждения, так как там только и делаешь, что без конца заблуждаешься, — сохраняется некая напряженность в самой возможности блуждать, погружаться в ошибку, приближаться к собственному концу, преобразовывая этот путь без цели в несомненность цели без пути.